Давно уже прошли те времена, когда заполночь в безлюдной степи под открытым небом оседал цыганский табор. Рядом стояли старые кибитки, и здесь же, на густой траве паслись стреножены кони. Горели костры, да песня цыганская, словно плач издалека. С тех пор миновали годы. Да и сам Роман Иванович давно уже не молод. Вон голова белая как лунь, руки виснут как плети, ноги как ватные, а в шагах отдаются болью.
Но те цыганские тропы далекого детства и юности, так и остались в сердце памятью незабываемой. Каждый вечер уже правнуки его выводили за околицу. Он садился на скамейку и долго глядел на румяный закат, который медленно таял над умолкающей степью. Закат на исходе дня над горой горел ярким пламенем, а тишина, казалось, отзывается звоном семиструнной гитары. В ярком пламени заката ему думалось, что там, где-то за дальней горой, горят костры и звенит гитара цыганская семиструнная.
Как-то в один из таких вечеров к нему присела его любимая правнучка Зоряна. Обнимая Романа Ивановича, она несмело спросила:
— Дедушка, а правда что ты из цыганского рода? Об этом мне рассказала бабушка моей подружки.
— Ну что ж, внученька, расскажу тебе правду, — тяжело вздохнув, сказал Роман Иванович.
Давно это было. В то время цыгане жили вольной жизнью. Это был кочевой народ. На старых кибитках весь цыганский табор топтал тропинки по безлюдной степи. Иногда они оседали на месте надолго. Там в степи вольной, под сводом голубого неба родился и я. Когда я подрос, я сравнивал нас, цыган, с перелетными птицами. Только птицы на крыльях летят высоко в небе, с места на место, а мы по дальним дорогам с передышкой или пешком.
Любил я бескрайнюю степь. Для меня она была родным домом. Любил, когда летнее солнце вставало, мне казалось, что оно выплывало из недр родной земли. Вечерняя зорька вдохновляла нас своей прохладой. В такую пору, мы, взяв коней под уздцы, шли к реке. Отсюда было хорошо видно, как солнце, копошась в вербовой леваде, опускалось все ниже и ниже, и, бросив в тихие воды последние яркие серебринки, прощаясь с людьми, медленно таяло над горой. Вдохнув свежести, в сумерках таяла молчаливая степь. И средь тишины, под звездным небом, врываясь во тьму ярким пламенем, горели цыганские костры.
Вокруг костра восседал весь табор. Врываясь в тишину, звенела гитара, и по всей сонной степи летела цыганская песня про волюшку вольную, про любовь тайную, сердечную.
В ту пору я хорошо играл на гитаре, которую мне подарил богатый барон.
А дело было так: — моя бабушка Зефира собирала лечебные травы и лечила людей. К ней за помощью приходили люди из соседних деревень. Узнав, что есть такая «волшебница» цыганка, к ней и обратился этот барон. В табор он приехал на красивой коляске, в которой привез своего больного сына, которого врачи считали безнадежным. Он поклонился бабушке и попросил посмотреть сына, за излечение которого обещал целые горы. Бабушка посмотрела больного и, глядя на барона, сказала:
— Я помогу. Но сегодня вези его домой, а я приготовлю отвары из трав. Завтра приедешь за мной.
Барон приехал за бабушкой рано. И так каждый день. Через неделю сын барона (было ему 12 лет), шатаясь, уже стоял на ногах. А вскоре боль совсем отступила, и мальчик уже уверенно шагал со своими сверстниками. И барон сдержал свое слово. Он дал бабушке много денег, одел ее в самый лучший наряд, а табору подарил пару гнедых рысаков.
А я, набравшись смелости, подойдя к барону, сказал:
— Дяденька, — мне бы гитару настоящую, цыганскую.
Барон, глядя на меня, спросил:
— Как зовут тебя, мальчик?
— Рома, — запинаясь, сказал я.
И глядя на табор, сказал:
— Будет тебе, Рома, гитара.
В ту ночь я почти не спал. Я все думал об обещанном подарке. И, когда я увидел, подъезжающую к табору, знакомую коляску, мое сердце забилось от радости. Гитару преподнес мне сам барон и дал мне ее в руки. Я тихонько тронул ее струны, и она задрожала, запела. И я, не помня себя от радости, все играл и играл. А вокруг тишина, будто замерло все, вдыхая звуки вечные, бессмертные.
В наш табор, говорил он (Роман Иванович), приходили из дальнего хутора молодые девчата, одна из которых и увела меня из дальней цыганской дороги на оседлую жизнь. Девушку звали Галей. Я смотрел на нее и не мог оторваться от ее взгляда. Было мне уже тогда двадцать лет и отец поговаривал уже женить на цыганке. Я стал уходить в хутор и искал встречи с Галей. Узнав об этой встрече, отец решил срочно женить меня и назначил день свадьбы. И женил бы, если бы не случилась горькая, непоправимая беда с моей матерью, от которой седеют люди любящие, верные.
— Моя мама, говорил Роман Иванович, была самая красивая цыганка в таборе. С отцом они были венчаны по цыганскому обряду. В глухой степи в лунную ночь под звездным небом, они клялись в верности друг друга и обменивались кольцами. Затем надевали на головы молодых венки из полевых цветов и три раза водили вокруг костра. И были свидетелями любви двух сердец луна да звездное небо.
— Моя мама, — говорил он, любила коней. Она садилась верхом и мчалась по полю, как птица. Однажды она села на необъезженного молодого коня, который, как ветер сорвался с места и вихрем помчался вдаль. Мама не удержалась в седле, и на полном ходу сорвалась с коня. Когда к ней подбежал отец, она открытыми глазами безмолвно глядела в бездонное небо. Помню, как отец, трясущимися руками, поднял ее с земли и, прижимая ее охладевшее тело к своей груди, плакал навзрыд. Всю ночь мы с отцом просидели рядом с родным человеком, с которым прощались навек. А как только заалела зорька, и встало яркое солнце, отец нес ее на руках туда, откуда обратной дороги нет. Похоронили ее в степи на том месте, где оборвалась безвременно ее жизнь.
Вздохнув, Роман Иванович сказал:
— Знаешь, внученька, смерть матери, для меня была тяжелой утратой. Я видел, как стареет отец. Он осунулся, а на висках появилась седина.
— После смерти моей матери, — говорил Роман Иванович, в таборе наступила тишина. Все не хотели верить в гибель красавицы цыганки. Умолкла моя гитара. А у костра звенели песни, похожие на плач, которые в сердце отзывались болью жгучей, вечной.
Мы с отцом целыми днями проводили время у могилы матери. Для нее мы сделали настоящую цыганскую ограду, на которой по углам будто живые, устремленные взглядом в поднебесье, красовались белые лебеди.
Но я после смерти матери продолжал встречаться с Галей. Отец, узнав об этом, схватился за кнут. Но я, увернувшись от удара, сказал:
— Знаешь, отец, есть на свете такое слово – любовь, которое не выбить из человеческого сердца до самой его смерти.
Наступила осень и табор стал готовиться в дорогу. Отец еще надеялся, что я одумаюсь.
И, вот, наступил день отъезда. И я все же решился и привел в табор Галю. Увидев нас вместе, отец, зло сверкнув глазами, бросился к нам. Но тут перед ним преградой стала моя бабушка.
Глядя на отца, она сказала:
— Не гневи Бога, сынок. Это сам Господь решил его судьбу. И она, сняв колечко со своей руки, надела на руку Гале. А мне надела на шею свой крестик. Затем взяла ярко вышитый рушник и набросила нам с Галей на плечи, и, перекрестившись, сказала: — живите дети в радости и долго.
Но когда с места тронулся табор, говорил Роман Иванович, у меня будто оборвалось сердце. Но Галя крепко держала меня за руку, и я, сдерживая слезы, шел, молча, за табором. Подойдя к могиле моей матери, весь табор остановился. Осеннее утро еще веяло теплом. Ярким цветом еще пылали последние осенние цветы, которыми украсили могилу матери. Отец стоял, молча, только видно как вздрагивали его плечи, а на глазах слеза горькая, безутешная. Я, набравшись смелости, подошел к нему и, взяв его за руку, сказал:
— Прости, отец. Но ее не вернуть. Жизнь, она, иногда так больно бьет, что эта боль не утихает до конца твоей жизни. Отец, обняв меня, сказал:
— Не забывай, сынок, тропинку к матери, но а нам пора в дорогу. Помолчав, Роман Иванович, смахнув слезу, сказал – не знаю, где я взял силы, чтобы не сорваться с места и убежать вслед за табором.
Мы долго с Галей стояли, пока где-то там, далеко, утих гомон мне знакомый с детства, который отзывается живым эхом, через мои долгие года.
— В этот день, — говорил Роман Иванович, зная, что родители были совсем против принимать в дом зятя-цыгана, мы к ним не пошли, а сразу направились к директору совхоза. Узнав, зачем мы пришли, Павел Андреевич спросил:
— Кузнечному делу обучен?
— А то как же! – с радостью сказал.
— Но, тогда завтра же приступай к работе. И вложил в мои руки ключи. Время торопит, того и гляди хлынут снега. Коров в стойло ставить, а цепей нет, да и других работ невпроворот. А пока, а, может, навсегда занимайте пустой дом, обустраивайтесь и живите.
И так наконец прошла первая студеная зима нашей совместной жизни. Все раньше и раньше просыпался над полями рассвет. Ушли снеговые тучи. И в небе появились голубые ложбинки, в которых лучами играло весеннее солнце. И, вдруг, в полночь, над крышей дома я услышал гомон птиц, которые возвращались в родные края.
— Значит, наступила настоящая весна, — думал я. И я каждый день выходил за бугор, и вглядывался в даль, откуда должен появиться долгожданный мой родной табор. В тот день мы с Галей стояли у могилы матери, когда из-за бугра показались кибитки, за которыми устало шагал весь табор. Я весь, напрягаясь с силой, еле сдерживал слезы радости, вглядываясь в знакомые мне лица, среди которых я искал самых родных мне людей – отца и бабушку.
И я так был счастлив, когда видел людей, с которыми я провожал под открытым небом летние, вечерние зори и встречал утренние рассветные зори, когда спозаранку над сонной степью, врываясь в тишину, пел жаворонок звонко.
— В ту весну, — рассказывал Роман Иванович, родился у нас с Галей сын, над которым врачевала моя бабушка.
Табор был не из бедных, поэтому и дарили нам самое лучшее. Отец с рождением внука повеселел, и подолгу стоял над его кроваткой, где лежал курчавый, чернобровый цыганенок, который и будет продолжением его рода. Мальчика окрестили и назвали его Данилом.
С рождением внука, отец с радостью возвращался в насиженное место. Дане было уже три года, и он с нетерпением ждал возвращения деда.
В ту осень, мы все трое провожали табор в дальнюю дорогу. И тогда никто не знал, что прощаемся мы с отцом навсегда. Шла война, и немцы расползлись по всей земле. С евреями и цыганами расправлялись жестоко. Табор, где был отец, скрываясь от немцев, уходил в глубокую степь, но был перехвачен карателями, которые, не жалея детей, уничтожили всех. Об их гибели, мы узнали от двенадцатилетнего паренька-цыгана, которому удалось спастись. После войны, по знакомым тропам, он торопился к нам, храня в своем истерзанном сердце эту страшную весть.
Но вдруг и в наш совхоз нагрянули немцы. Они шастали по дворам, ловили кур, и копали картошку. Я метался из угла в угол, не зная, что делать. Но когда в хату вошел немецкий офицер, я, онемев от страха, дрожащими руками, прижимал к себе сына. Офицер без злобы, взглянув на меня, сказал:
— Цыган?…
У меня в груди все похолодело, и я, глядя умоляюще на офицера и, заикаясь, сказал:
— Не убивайте нас господин офицер. Но офицер подошел к Дане и дал ему шоколадку. Затем, вздохнув, на ломаном русском языке, произнес:
— Там на Родине у меня двое сыновей. Затем, помолчав, добавил – я не убийца. Я офицер, по профессии я врач. Но, а мы здесь ненадолго. А пока идите в свою комнату, и сидите тихо. Ночью мне придется уходить на задание, а дверь буду закрывать на замок.
Утирая слезу, Роман Иванович, говорил:
— Ночью мы не спали. Нам чудилось, что вот-вот кто-то ворвется в дверь, и завтра для нас померкнет навсегда. Но наша жизнь, полная страха, продолжалась.
Помню, говорил Роман Иванович, у нас заболел Даня. У него поднялась высокая температура. Я, набравшись смелости, сказал об этом офицеру.
Офицер ушел, но вскоре вернулся и принес лекарство. Дане он сделал укол и жар начал спадать. И он уснул.
Мы были благодарны ему, но в душе все же таился страх. Кто он, это немецкий офицер, враг или просто хороший человек. Он нам дарил жизнь, но все же на него мы смотрели с опаской. Однажды вечером он вошел к нам в комнату и, глядя на нас, сказал:
— Сегодня на рассвете уходим.
Война – это плохо, война – это горе и смерть, которая может настигнуть тебя в любую минуту. А так хочется домой, — говорил он. И мне показалось, что в глазах сверкнули слезы, слезы простого солдата, которого не по своей воле послали убивать ни в чем не повинных людей и стариков. От нас он ушел заполночь. Было страшно. За окном ревели машины, слышалась немецкая речь. Немцы уходили в спешке. На подступе была советская армия.
На восходе солнца на улице воцарилась тишина. Но там впереди, еще долго лилась человеческая кровь, миллионы людей встали на защиту Родины, и не думая о смерти, громили врага.
А вскоре, вздохнув, сказал Роман Иванович, на фронт ушел и я. Но и там, в кромешном аду, меня хранила какая-то сила. Весь израненный, я вернулся домой. Кругом была разруха. Но когда над тобой мирное небо и в лицо не дышит тебе смерть, то руки сами тянутся к работе, и с каждым днем все сильнее хочется жить.
Враги, внученька, продолжал рассказывать Роман Иванович, истоптали всю нашу землю.
Они не пожалели даже могилу моей матери. Они танком разворотили весь бугорок, разбросав в разные стороны обломки ограды, на месте которой мы с сыном после войны поставили новую, а по углам белые лебеди, взглядом устремленный ввысь, готовые взлететь в облака.
Такая длинная жизнь, а в ней живут две подруги – радость и боль. Одна из них придает силы, а другая такой болью тронет человеческое сердце, что порой не хочется жить. Да, видать, судьбу не выбирают. Она намечена человеку с самого его рождения. Судьба мне дала на радость сына, двух дочерей, которые радуют меня внуками. Давно не топчут травы цыганские кони, не трясутся кибитки по ухабистым дорогам. Да и мы с Галей далеко уже не молоды.
— А тянет меня, внученька, в степь. Где в тишине, утирая слезу, говорил Роман Иванович, над сонной степью, под звездным небом мерцал полночный костра огонек.
Ну, вот, внученька, поведал я тебе всю свою жизнь, и на душе стало легче. Порой, вытряхнешь из сердца все наболевшее, словно стряхнешь тяжелый камень с плеч, и духом воспрянешь, хотя знаешь, что дороги прошлому назад нет.
Ну, пора, внученька. Вот, видишь, на голубом небе уже звездочка зажглась. Зоряна, поддерживая деда, повела его во двор, а навстречу уже шла Галина Степановна, его верная жена.
Комментарии: